3.Старый двор. Лёлечка-богомолка, Гагарин и цыгане шумною толпой.

На другом конце двора, в пещерке без окон, жила другая ветхая старушка – Лёлечка. Ее все звали исключительно Лёлечка, и уже не было в нашем большом дворе тех, кто помнил ее настоящее имя. Лёлечка слыла открытой и убежденной «богомолкой», что во времена развитого социализма было не просто чудно, а даже опасно.

Крошечная Лёлечка в светлом ситцевом платочке и длинной черной одежде каждые утро и вечер ходила в церковь, а в комнате у нее рядом с иконой всегда мерцал огонек в красной лампадке. Я к ней иногда заходила по тайному поручению бабули — взять святой воды или отнести еду. У нашей семьи с другими бабушками двора были открытые — дружеские, сварливые, равнодушные отношения, но с Лёлечкой их как бы не существовало, и в тоже время они были, но были постоянные и потаённые.

Мои родные по каким-то причинам опекали «богомолку» — то ли из жалости, то ли из тайного уважения к ее стойкости и верности своим духовным ценностям. У нас дома тоже была большая и красивая икона, но ее не выставляли напоказ, а хранили в домотканом полотенце спрятанной в коробку с нарисованными виноградными кистями, неприметно втиснутую между книг. Икона до сих пор сохранилась, но стоит уже на виду в доме у мамы.

Брата моего крестили тайно, а меня и вовсе не крестили, поскольку отец был комсомольцем, а мама — воспитателем советских детей. И то и другое не позволяло опуститься до религиозных предрассудков, хотя на Пасху дома всегда пекли сдобные куличи разного размера, но называли их почему-то «паски, пасочки», как в детской песочнице. Раздавали эти «паски» во дворе, у церкви нищим, угощали родственников и приносили на работу. И яйца красили непременно – луковой шелухой, слабой марганцовкой, а позднее и специальными красками.

Лёлечка меня угощала сухими невкусными кусочками просфоры. Я их от робости проглатывала почти не жуя, но потом долго внутри горла и под языком ощущала острые крошки и не менее острое недовольство, что меня опять накормили чем-то невкусным, но полезным. Лёлечка, как и многие во дворе, сдавала жилье девочкам, но не комнату, а угол. Вся ее квартирка была комнатой с дверью, выходящей прямо во двор. Не помню, чтобы видела у нее примус, который у многих оставался до зимы во дворе. Что она ела, как она готовила?

Комната у Лёлечки была, по моим воспоминаниям, не маленькая, но лишь одно небольшое оконце впускало в нее дневной свет. И казалось, что в этой комнате всегда предвечерние прохладные сумерки, даже если на улице жаркий летний полдень.

Лёлечка сдавала угол девочке исключительно из пищевого техникума. Так ее подучила моя бабуля. В техникум по большей части приезжали учиться из села и с собой всегда привозили припасы. Лёлечке как квартирной хозяйке перепадало то картошки, то маслица постного, то овощей. А кроме того, когда у девочки была практика в столовой, она приносила для обеих горячей еды в алюминиевых судках.

Все было бы складно у Лёлечки, но на беду за стенкой жила семья буйных алкашей – Ленка с Толиком, а потом у них родился и вырос пацан, тоже впоследствии пьяница и уголовник Юрка. Назван был Юрка в честь Юрия Гагарина, чем они постоянно упрекали своего охламона, не оправдавшего высоких родительских надежд. Дебоши, грязь, вечная толпа пьянчужек со всей округи нисколько не совмещались с благообразной жизнью их соседки — божьегоодуванчика. Самое страшное было в том, что Ленка по непонятным причинам недолюбливала Лёлечку и постоянно ее обижала. Моей маме приходилось частенько Ленку успокаивать и утешать Лёлечку. Ленка с Толиком маму слушались, потому что она была красивая, решительная, к тому же дочка Разумневича, а он когда-то чем-то помог Ленкиным родителям. Ленка с Толиком даже научили своего гопника- сынка с нами здороваться. Я Юрку всегда побаивалась – он был грозой районной детворы, и успокоилась, только когда услышала от взрослых, что его посадили в тюрьму за воровство. Сейчас мне его жалко, как и Ленку с Толиком — насмотрелась я на изломанные судьбы, искореженные детские души, обветшавшие и иссохшие синюшные тела, пока работала с наркоманами и алкоголиками.

Про Юрку вспоминается еще вот что: он всегда первым находил выброшенные цыганами в нашем дворе кошельки и лучшие забирал себе. Кошельки, к слову, находились очень и очень часто. Они, к великому детскому разочарованию, были обычно пустыми — редко, когда лучиком сверкнет случайно застрявшая копеечная монетка.

Дело в том, что у Центрального рынка обычно паслась стайка цыганок — они завораживали и пугали. Их быстрый гортанный, журчащий говор, цветастые многослойные юбки, большие золотые серьги, мониста, яркие головные платки манили и притягивали. Проворные ромалы ловко перехватывали при входе на базар оробевших прохожих, преданно и многообещающе заглядывали в глаза, просили полтинную монетку — и гадали, гадали, гадали… постепенно втягивая жертву в свой шумный хоровод и водоворот обещаний вселенского счастья или неминуемого горя. Часто, гонимые милицией или жадностью, они приводили особо увлекшихся ротозеек во двор, довершая уже в укромном месте свои предсказания, а тем временем проворные цыганята тихой сапой воровски «подрезали» кошельки, освобождали их от наличности и швыряли в подвал.

Часто, отработав день, гомонящая толпа цыганок заходила во двор: попить, помыть своих чумазых малышей, отдохнуть, а мы издали наблюдали за ними, пугаясь, но не отрывая глаз. Хотя с чего бы их бояться? Денег карманных у нас не было, и воровать нас никто не собирался. У них собственных детей было на каждую не меньше трёх – младенец на руках, карапуз у юбки и тот, что постарше, снующий рядом.

Теперь уличные цыгане не такие колоритные — их одежды потеряли свою этническую прелесть, стали безликими и неопрятными.

Но чавеле из моего крымского детства были почти пушкинские – красивые, поэтические, вороватые. Наверное, с тех пор отношение к цыганам у меня почти домашнее — люблю их театральное разноцветье и многоголосье, но в театре или в кино.